ТУЛУЗА
Поэзия

Антарктида

Я тебе покажу Антарктиду,
Что осталась на самом краю,
Где по снегу шагают пингвины,
Представляя себя как в раю.
Я тебя в холода отогрею,
Поделившись остатком тепла,
И внезапно ты станешь нежнее,
Убедившись: я не из стекла.

Я тебе покажу океаны,
Отовсюду несущие льды;
Мы по ним обозначимся в странах,
До которых успеть не смогли.
Полюбуемся танцем косаток, —
Ты простишь, что замёрзли цветы, —
Но с торосов, ветрами помятых,
Мы увидим паденье звезды.

Я тебя научу целоваться
Без потерь и обветренных губ.
Не заметив волны провокаций,
Мы почувствуем сжатие рук.
Ярко солнце над нами засветит,
Поддадимся с тобой куражу —
Если хочешь, как будто бы детям,
Антарктиду тебе покажу.


Маршруты

Тоскую, тоскую, декабрь.
Прощальное слово повисло
Под пасмурным небом однажды
Бесцветным тугим коромыслом.
Тоскую, тоскую, но поезд
На всех скоростях по пространству
Уносит меня за пределы
Лесного бодлерова царства.
Дорожные карты и книги,
Закончились в памяти лица.
За новым отправившись утром,
В себе растворяю границы.
И рамки ломая, что в сердце
Когда-то мне кто-то расставил,
Дышу откровенно свободно,
Без этих придуманных правил.
И мчится по рельсам мой поезд,
Совсем как не я, не вслепую.
Маршруты до боли знакомы.
Декабрь, декабрь, тоскую.


В краю вечной мерзлоты

Пусть грусть-река несёт с собой в моря,
Туда, где ты так сильно ждёшь меня.
Ты знаешь, что я лгу,
Что вряд ли я теперь
Смогу

Идти туда, где обещают всем
Порядок и законность всех систем.
Ты знаешь: не приду,
Мне в этом не стоять
Ряду.

Я улечу туда, где вечна тьма.
Отныне здесь печаль — моя тюрьма,
И с башен я бросаю вниз свои слова.
Не подберёт, а только лишь растопчет их молва.

Беда...

Пусть грусть-река несёт с собой пески;
Её пороги для тебя резки.
Я знаю: все здесь врут,
Уж лучше сразу
В тёмный пруд.

Не жди меня у солнечных морей:
Маяк сожжён, и больше нет огней.
Возможно, я бы смог,
Вот только, знаешь,
Вышел срок.

И я лечу в край вечной мерзлоты,
Где не найдёт меня никто — ни ты.
И с башен я спущу красивые слова
О том, что ты.
О том, что я.
Мы больше никогда.

Беда...


Berliner Straße 31

Каждому голубю — имя,
Каждому голубю — адрес,
Каждому голубю — письма,
И alles.

Каждому миру — люди,
Каждому миру — пьянки,
Каждому миру — ливни,
И danke.

Каждой планете — спутник,
Каждой планете — орбита,
Каждой планете — солнце,
И bitte.


Горгульи

Всё это со мною случилось впервые.
На крышах — горгульи, грачи-часовые;
В моём чердаке — вечеринка, и бесы
По-своему ставят знакомые пьесы.
А в городе осень расставила сети,
И в них промокают огромные дети,
Приклеившись взглядом друг к другу с экранов —
Моя галерея из серых стоп-кадров.
Неделя бежит, обращаясь в секунду.
Я то, что увидел, никак не забуду.
Картины и фото воронкою в бездну,
В которой и я, провалившись, исчезну.
И только горгульи останутся с крыши
Безмолвно кричать, но их вряд ли услышат;
И будет их рвать дождевою водою
На город, что сделал всё это со мною.


Киты

Китов не спасают,
Они умирают в далёком
Бушующем море со льдами,
Гиганты из плоти и крови,
Наткнувшись на чей-то корабль.

Подсохли на солнце
Мои чуть заметные раны,
Но брошены ловкие сети
По курсу восточного ветра,
Несущего в рот привкус меди.

А где-то есть берег,
Есть степи, пустыни и горы,
И люди, а также их дети,
На плоскости милой планеты —
В Якутии и в Серенгети.

Вода им — другая:
Далёкого моря страшатся.
В по-разному бьющемся сердце
Нет места китам и дельфинам:
Там нужно напиться, согреться.

И нитками ночи
Свисает мой Север над миром,
В котором так мало всем места.
В кафе подают рыбье тело,
Чтоб в море нам было не тесно.

Истратив весь воздух
И выплеснув соль из дыхала,
Я долго смотрю на закаты,
Даруя печаль свою небу.
Меж вечностей небо зажато.

В Японии будет
Печаль на рассвете дождями
Ложиться на головы людям.
Возможно, хоть кто-то почует
Беды символичность прелюдий:

Погибнет живое
Повсюду от голода — буря
Ветрами разрушит все башни
Чертогов, построенных нефтью,
Огнями пройдётся по пашням.

На суше и в море
Знакомая слышится песня:
Отчаянье, паника, слабость.
Усталость — комфортное чувство,
Когда ничего не осталось.

Измялась надежда
Моими двумя плавниками.
Предчувствие смерти пугает...
Пусть будет хотя бы корабль...
Зачем же китов не спасают?


Существа

Мы — мечтатели белого неба,
Открыватели чёрного моря,
Испытатели радости ядер,
Покорители облака горя.

Исхудавшие звери из леса,
Мы — тропинки для вечного бегства,
Указатели «лево» и «право»,
И остатки счастливого детства.

Мы — таёжные синие волки,
Чьи-то сёстры и их же собратья,
И следы на межзвёздной дороге,
Что в пространства стремятся объятья.

Пусть нас гонят везде, отовсюду
И взрывают плохими словами,
Мы пытаемся быть, и мы будем
Где-то здесь — и всегда между вами.


Дерево

Я — дерево: корни стремятся
В подземное царство могил,
Туда, куда за Эвридикой
Орфей безуспешно ходил.

Что видел он там — неизвестно.
Там реки текут, говорят:
И Лета, и Стикс, на котором
Последний проходят обряд.

Я — дерево: тонкие корни
Пускаю всё глубже во мрак.
Иссушена почва, а мне бы
Не стать белизною бумаг.

Внезапно касаюсь я влаги —
Нашлась в подземелье река,
И выживу, кажется, знаю:
Еще простою я века.

И в крону мою поднимаясь
По треснувшим венам ствола,
До самых до свежих до листьев
Течёт Амазонкой смола

И, в чёрный меня одевая, —
Декор с маслянистым пятном, —
По веткам пускает всё то, что
Планета хранила тайком.

И мне уж не выдержать боли.
Не знаю, кто друг, а кто враг.
Я — дерево: очень мне страшно,
Как стае бездомных собак.

И хочется пить мне — и только —
Не нефти, а свежей воды.
Орфей потерял Эвридику.

А что же теряете вы?..


Безнадёги рассвет

Тихий шаг на рассвет безнадёги,
Где дрейфует звезда в одиночестве робком,
И заря — как рубец на небесном отёке.
Не задеть бы тебя мне тоской ненароком...

В той пыли — или это туманы
Распростёрлись над бедной землёй, пострадавшей
От свинца и от ядерной бомбы,
Опустевших за зиму-весну патронташей, —
Мы заполнили вновь катакомбы.

Новый день развернулся кровавым пятном.
Снова небо чарует бездействием — стоп.
Я иду на зарю. Сумасшествия дом
Оставляю на новый всемирный потоп.


Хикикомори

В Японии — тёмное море.
В Японии — синие горы.
Под ними я, хикикомори,
Ломаю вселенной опоры.

В Японии высится Фудзи,
Что ласки давно не знавала.
На ней ангелочки смеются,
Печаль провожая с вокзала.

В прохладе лесного бульвара
Я слушаю дивные сказки,
А голос Аокигахара
Срывает с лица мою маску.

Лицо — как сервиз из фарфора,
И хрупкая чувственность кожи
Осколками крошит укоры.
Насколько с тобой мы похожи?

Скалистый Японии берег.
Рождение нового солнца.
Кто хочет — в судьбу свою верит.
Кто знает — тот топит в колодце.

И словно я в оранжерее:
Вот сакура манит цветами.
От запахов тонких пьянея,
Я жду, как накроет цунами.


Кассиопея

Иногда в приоткрытые окна
Поздней ночью, пока я не сплю,
Расплетаясь по тонким волокнам,
Яркий свет — чтобы словно салют —

Заползает в красивейшем платье,
Моет плечи и смотрит вокруг;
Одиночество видит в кровати
И искусство иссушенных рук.

Своим взглядом поверхности грея
И скользя от угла до угла,
Мне компанию Кассиопея
Составляет, как прежде — Луна.

И меня она вновь усыпляет,
Успокоив отваром из трав,
Что она каждый день собирает
У далёких глубоких канав.

На обочину Млечной дороги
Возвращается после того,
Как оставят меня все тревоги;
Наступает мечты торжество.

И с надеждой пред каждым закатом
Я, волнуясь, смотрю в небеса:
По созвездиям можно отрадно
Обнаружить свои адреса.


Ожидая тебя

Ожидая тебя,
Пропускаю сто восемь составов
Из подземки — наверх
И обратно, до хруста суставов,
И скорее под плед
По тропинкам из пробок кагора,
Чтоб не ждать никого,
Даже в душе горячей — напора.

В этом воздухе жизнь
Мельтешит мошкарой: подоконник
Стал приютом для тех,
Кто был согнан с цветных кинохроник.
И кормлю теперь их —
Инвалидов ненужных, невзрачных,
Что шпионят за мной
В настроениях неоднозначных.

А цветы на окне
Увядают, как будто в октябрь,
И луна, как тогда,
Заполняет пустой канделябр
И свечу на столе
Сокращает, а с ней — сигареты.
Одиночество есть:
У него вот такие приметы.


В глубинах снов на дне печали

В глубинах снов, на дне печали,
В стране дельфинов и китов,
В могилах мачтовых крестов
Друг друга мы не повстречали.

Луна упала в пятна нефти,
Звезда повисла на крючках,
Заснула в вечности зрачках:
Здесь все целуют пальцы смерти.

В руинах мой волшебный замок —
Уже никто не навестит.
Угрюмость старых, мёртвых плит
Прочь гонит радостных русалок.

И я, накинув чьи-то сети,
В пространстве мечт и грустных слов,
В стране акул — морских волков —
Храню тебя в своём секрете.


Где нет меня

Возможно, там, где нет меня,
Осенним утром бродишь ты по саду,
В начале солнечного дня
С росой цепляешь в шлёпанцы досаду
Природы, скованной к зиме,
А я не там завариваю кофе,
В своём нарушенном уме
Опять готовясь к новой катастрофе —
Прожить с планетой новый день
И вместе с ней пронзиться острой болью.
Да что мне старая мигрень?
Чуть смазать нерв всё той же канифолью.
А ты вернёшься в светлый дом:
Цветы на скатерти, конфорка, чайник.
Воспоминанья — на потом,
Зачем вскрывать с утра их не случайно?
Вот так и будем в двух концах
Скучать с тобой по разному предмету:
Кто — в голове, а кто — в сердцах,
Ты — не по мне, увы, а я — по лету.


Прохладный стих

свершилось моё лето,
закончилось страданье,
граница между небом и землёй. 
и осень стала ближе,
на месяц обозначив 
печаль, что растеклась во мне струёй. 

и ты вернешься скоро, 
предложишь помириться,
достанешь равновесие из снов,
всё также гармонично 
на музыку положишь 
мои стихи сентябрьских костров. 

а небо станет ближе,
над крышами пройдётся — 
утонет черепица в облаках. 
ты мне предложишь снова 
прогулки до вокзала,
где бродят джентльмены в котелках. 

вокруг как будто лондон,
погода — загляденье,
и ты мне — радость, ты мне — даже грусть.
история дождлива,
прохладная немного.
в тебе, осеннем ливне, растворюсь...


Реми

Реми смотрел в окно и видел,
Как звёзды падали в овраг,
И из него потом деревья
В две тонны выросли бумаг.

Реми писал стихи в ладони,
Чтоб заучить их наизусть,
В момент, когда под видом ночи
По хрупким улицам шла грусть.

Реми вставал на подоконник,
Чтоб вновь не прыгнуть сверху вниз;
Он будто между облаками,
В кольце сомнения повис.

Реми устало гладил кошку
И всю любовь ей отдавал.
Она питалась тёмным взглядом,
Что отражал луны овал.


Ножницы

Над миром — ночь.
Летают ножницы под нею
И режут нити, коими к земле
Пришиты люди, и психею
Освобождают в непроглядной мгле.

Летит душа,
И чья она — не важно вовсе.
Пришить обратно невозможно — в путь,
Оставив тело на износе,
Уходит. Никогда ей не заснуть.

А люди спят,
В объятиях друг друга грея
Или собою грея лишь кровать,
И кто же в этой лотерее
Сегодня победит — им не узнать.

Молчит земля,
Хозяйка жизней всех — заложниц.
Паромщику душа летит платить
Под безразличный скрежет ножниц,
И новую бросают Парки нить. 

Les amis du Pont Neuf
Друзья с Нового моста
рассказ
Солнечный послеобеденный ноябрь на Новом мосту. Гаронна в золоте красива, она сверкает, привлекая камеры немногочисленных в Тулузе в начале зимы туристов, приехавших принять участие в волшебстве холодных красок окситанской столицы.

Я жду Миру, что должна прибыть через несколько мгновений. Она только что отправила мне сообщение о том, что находится в пути из аэропорта. Люси ничего не говорит. Она никогда ничего не говорит. Всегда рядом со мной, она, сидя на краю моста, следит за моим взглядом, что порхает от одного оранжевого здания к другому.

— Почему рыжий город зовётся розовым?

Я скучаю по Мире. С нашей последней встречи утекло пять лет. Хоть Интернет и даёт мне впечатление отсутствия дистанции, и я всегда могу говорить с теми, кого люблю, увидеть Миру будет огромным удовольствием. Нам есть что сказать друг другу.

Несколько прохожих на мосту. Мужчина с собакой.

— Какой красивый пёс!

Люси любит животных и всегда готова побежать за ними и приласкать. Проехала велосипедистка. Шлейф промчавшихся машин. Облако, что на секунду прикрыло солнце. На противоположном конце моста я вижу силуэт. Это девушка: голубая куртка, царапающий тротуар чемодан. Последние минуты ожидания были невыносимы. Мы с Люси направляемся к Мире, обнимаемся и, сказав друг другу, что всё хорошо, идём выпить чего-нибудь согревающего.

Люси любит террасу Кафе артистов, что напротив порта Дорады. Мы садимся за стол. Мира заказывает капучино. Люси не хочет ничего. Возможно, она съест печенье, которое подадут к моему лунго. Здесь, на террасе, мы ждем Банжамена, который должен прибыть на вокзал Матабио: мы всё рассчитали, чтобы собраться в один момент. Почти в один. Дамир прилетит позже, к вечеру, с пересадкой в Лондоне, а сейчас он, должно быть, где-то в небе, на полпути из NY. Всего через несколько часов мы соберёмся вместе, как пять лет назад — Банжамен, Мира, Дамир, я. И Люси, конечно.

Я не смог принять их всех в своей маленькой квартирке в сердце Тулузы, рядом с церковью Сент-Обен, где я живу с Люси. Они сняли другую — на берегу канала, недалеко от меня. Люси рада встрече с Мирой, хотя когда-то давно они совсем не ладили. Из-за меня. Обе влюблённые и оттого ревнивые. Я чувствовал давление с обеих сторон, и мне приходилось говорить с ними на повышенных тонах, объясняя, что мы все друзья и подруги, и что в моем сердце нет места для романтических отношений. Мы нас спасли.

Люси, всё еще рядом со мной, по обыкновению ничего не говорит. Мира рассказывает о своей жизни в Кёльне, о немцах, о Гёте и о своих чувствах в момент приземления в аэропорт Бланьяка. Это та самая эмоция, которую я проживаю каждый раз, когда возвращаюсь в город, который мне дорог, на самолёте и на поезде, на автомобиле и на автобусе. Всегда есть нечто, чего я жду: стараюсь различить мелкие изменения в узнаваемом декоре на фасадах зданий, в витринах магазинов и даже в лицах. Это внутренняя игра, цель которой заключается в том, чтобы сказать: я знаю это место настолько, что ни одно новшество не ускользнёт из моих воспоминаний. Я согласен с Мирой.

Она говорит, что в Тулузе почти ничего не изменилось. Тот же путь на трамвае от аэропорта до Арен, то же метро и поездка до станции Сен-Сиприен. Она пока что не видит больших изменений, кроме повышения стоимости билета на двадцать сантимов и его цвета: когда-то он был оранжевым, а сейчас — цвета фуксии. Ей не терпится пройтись по городу, но мы ждём Банжамена, чтобы добраться до их квартиры, оставить чемоданы, и чтоб они могли выдохнуть после дороги. Это всегда удовольствие.

План на вечер — пойти в ресторан, где к нам присоединится Дамир. Мира оставила меня с Люси, она идет бронировать столик на четверых в «Au Peilharote» на улице Бланше. Это был наш любимый ресторан, когда мы все жили в Тулузе. Без своих дорогих друзей я туда не возвращался: Люси предпочитает кафе в нашем квартале, чтобы далеко не ходить.

Она откусила половинку печенья и оставила мне другую. Она добра, Люси.

Вернувшись, Мира вскрикивает: Банжамен приближается с дорожной сумкой, улыбающийся и с букетом желтых цветов. Мы приветствуем друг друга, целуемся. Столько времени прошло! Марсель ведь близок, но дистанция, даже самая незначительная, давит, когда мы заняты. Как же это приятно, я растроган.

Люси съедает вторую половину печенья в ожидании ещё одной чашки моего лунго, ещё одного капучино Миры и зеленого чая для Банжи, который замечает, как холодно тут у нас. Я смотрю на их лица. Люси следует за моими светящимися глазами. Она понимает это счастье, что медленно заполняет зияющую дыру в моей душе, пустоту, которую мы все разделяем с тех самых пор.

Я был прав: несмотря на ежедневные обмены сообщениями в нашей группе в Мессенджере, мы говорим нон-стоп. Перебиваем друг друга, смех перебивает нас, слёзы перебивают смех. На террасе нам слишком мало кислорода, радость снова видеть своих друзей удушает. Чередуются темы, голоса становятся громче, смех оглушает зевак, лица вокруг нас сменяют друг друга, а мы заново обретаем жизнь. Нашу жизнь. Нечто витает в воздухе, но нам не до того. Сейчас не время думать об этом. Мы сметаем это нечто, прогоняем, словно муху, надеясь привлечь ноябрьских бабочек на цветочки левкоя, что Банжи положил на стол.

Закончив остывшие напитки, согревшись своими улыбками, мы отправляемся к Сент-Обену. По дороге я заново открываю для себя розовый город, который, видимо, всё-таки претерпел некоторые метаморфозы. Мои друзья указывают мне на места, которых больше нет, на разросшиеся растения, на гирлянды, развешанные над проходами, на закусочные, что изменились или не изменились, но это всё до сих пор от меня ускользало.

Я отмечаю, что, идя пешком, смотрю на свои ступни, считаю линии на плитке и стараюсь на них не наступать. Вдруг я оживаю, выношу нутро наружу, касаюсь Миры и Банжи. Смотрю назад и вижу Люси, что следует за нами. По-прежнему немая, она улыбается мне.

Мы пересекаем площадь Капитолия. Мира тонет в счастье. Она ложится на землю, чтобы распять себя на огромном окситанском кресте, делает фото Овна — её знака зодиака, Банжи снимает свои ступни рядом со Скорпионом, а я встаю на Весы. Банжи просит мальчика сфотографировать нас на фоне кораллового дворца мэрии. Легкий, но настойчивый ветер приподнимает три флага, которые я всегда находил немного уставшими. Террасы Капитолия заполнены, люди мирно проводят свой полдник. Запах, очень узнаваемый, разносится в воздухе: я вижу очередь, что тянется до небольшого фургончика, где продают блины и вафли. Дети в экстазе, взрослые — тоже.

Мы подходим к станции метро Жан Жорес, сердцу сердца Тулузы. Люди всех видов, такие разные, снуют и бродят, торопятся, останавливаются. В этом месте много цветов. Банжи снимает на камеру карусель. Мира смотрит вокруг. Я не знаю, что она ищет. Надеюсь, она сама это знает. Впрочем, неважно. Они улыбаются, и мы, Люси и я, улыбаемся в ответ, наблюдая за тем, как наши друзья упиваются ностальгией.

Мы доходим до улицы Коломбетт, этой маленькой артерии центра города, всегда перегруженной: жизнь здесь никогда не останавливается. Культовое место студентов, Кафе Поп, открыто даже сейчас, после обеда. На уровне книжной лавки «Флури Фрер», где я до сих пор покупаю книги, мы получаем уведомление: это Дамир сообщает, что прибыл в Лондон и скоро сменит самолёт, чтобы наконец присоединиться к нам. Мы отмечаем его сообщение множеством сердечек, просим его поторопиться. Банжи угрожает, что мы не оставим ему десерта, а Дамир заверяет, что поговорит с пилотом и попросит его лететь настолько быстро, насколько это возможно. После шуток мы отправляем ему последнее сообщение о том, что будем ждать его в «Au Peilharote» — наверняка пьяными.

Добираемся до Южного канала, обнаженного в этот период. Хозяин квартиры уже ждет нас у входа в дом. Мира и Банжи поднимаются, мы с Люси остаемся ждать. Она смотрит на меня. Ничего не говорит, но я понимаю мысль, что закралась в ее голову. Проговариваю её вслух, Люси её мне подтверждает, и я предлагаю нашим дорогим друзьям, что только что спустились, поехать в аэропорт и встретить там Дамира, сделать ему сюрприз. Они согласны. Мира звонит в ресторан предупредить о задержке. Банжи смотрит сайт аэропорта: Дамир прибудет через три с половиной часа.

Мои друзья уже бывали у меня. Забегаем ко мне. Чтобы разбавить время, пока я переодеваюсь, подаю печенье и чай. Выходим и пешком направляемся к Дворцу Юстиции, чтобы сесть там в трамвай. Пересекаем большой бульвар, проходим аллею Франсуа Вердье, делаем обязательный снимок памятника погибшим четырнадцать-восемнадцать, входим в сад дю Гран Рон, фотографируем фонтан, затем, поднявшись по ещё цветущей маленькой лестнице, оказываемся в Жарден Руаль — привет уткам, которые все еще здесь — и покидаем его, чтобы наконец оказаться на аллее Жюль Гезд, погруженной в золото осенних деревьев и слишком низко подвешенного солнца.

Мы ждём трамвай, который, прибывая, звонит в колокольчик. Медленный трамвай, отмечаем мы себе. Мира достаёт блокнот и принимается составлять план на грядущие дни. Нужно посетить музей и театр, зайти в Зал Славы. Банжи предлагает пикник в Парке растений. Люси говорит мне, что хотела бы устроить прогулку вдоль канала, пройтись по бутикам на Альзас-Лорен. Мира всё записывает, и мы смеемся, говоря себе, что ничего из этого никогда не сделаем, потому как будем отдыхать после вечеринок.

Мира и Банжамен говорят друг с другом. Люси шепчет мне одну из своих историй. Я смотрю на образы Тулузы, что сменяются за окном вагона. Как же красив мой город! Я люблю всех этих людей, что входят, что выходят, что игнорируют трамвай. Как же я люблю Миру, ее яркий смех, обожаю Банжи и его умиротворяющую улыбку. Мне не терпится увидеть Дамира с его нео-американскими манерами, ощутимыми даже через сообщения.

Уведомление прерывает мои мысли и разговоры моих дорогих друзей. Дамир взлетает, убирает телефон и прибывает вовремя. Он прикрепляет фотографию бутылки айриш виски, купленную, очевидно, в Лондоне. Мы отмечаем его сообщения сердечками. Последние тени в моей душе освещаются счастьем. Мы смотрим друг на друга, говорим друг другу слова, улыбаемся. Люси, ничего не говоря, улыбается тоже. Она не меняется, Люси.

Мы прибываем в аэропорт. Небо уже выключило солнце, и Бланьяк потихоньку зажигает свои фонари. Мы сходим. Банжи говорит мне, что ненавидит виски, я ему отвечаю, что тоже, но мы все согласны в том, что вскроем бутылку при первой же возможности, несмотря на усталость, что заставляет нас по очереди зевать.

Этот запах аэропорта всегда один и тот же, но он меняется в зависимости от того, в какой части оказываюсь я — вылеты или прилёты. Каждый раз, когда я куда-то отправляюсь, это запах путешествия и приключения. Я ценю эти мгновения регистрации, прохождения контроля, вглядываюсь в своих попутчиков — взволнованных, переживающих, нервных. Восхищаюсь ими, созерцаю их состояние, как будто вижу их изнутри.

После паспортного контроля нет ничего чудеснее нет, чем сказать себе, что все хорошо, дорога назад закрыта, и что гигантская металлическая птица, технологическое чудо и материализовавшаяся мечта человека, ждёт меня на полосе. Как же я люблю гулять по магазинам дьюти-фри без денег и вожделеть самую ненужную штуковину. Это то, что я чувствую, когда улетаю.

В части «Arrivals» всё иначе. Мы не приезжаем в аэропорт встречать кого попало, это всегда кто-то, кто дорог. Это кто-то без привычки приезжать, это необычная встреча. Предвкушение счастливит меня, когда я смотрю на табло прибывающих рейсов. Линия за линией, они поднимаются. Я представляю себе истории, спрашиваю себя, куда деть руки, обнять или поцеловать, или и то, и другое, сжать крепко или несильно, один поцелуй или больше? Затем ищу за линией на полу персону, которую жду, среди тех, кто выходит из этой странной зоны за стеклянными дверями. Я ищу своё лицо, окруженный такими же, как я.

Я тону в собственных мыслях, чувствую себя оторванным от своей компании. Самостоятельно возвращаюсь. Смотрю вокруг. Банжи здесь, приклеен к телефону. Мира — тоже здесь. Люси... Люси стоит за мной. Банжи толкает меня и указывает на табло прилётов: Лондон LHR — задержка. Мира предлагает пойти в портовый бар, и мы идём туда. Каждый берёт по пиву. Усталость здесь, среди нас.

Банжи шутит, Мира смеётся, но тихо, а я просто улыбаюсь. Люси ничего не пьёт. Официант приносит нам пиво и кладёт перед нами счёт, который всегда поражает в аэропорту. Банжи ругается, потом, улыбаясь, с извинениями подаёт официанту карточку. Происходит бесконтактная операция, официант уходит.

Время от времени мы, разговаривая, посматриваем на табло. Рейс всё ещё задержан, но, ориентировочный час прилёта не указан. Банжи говорит, что это странно, и предлагает пойти спросить. Он встаёт, но Мира указывает на табло: LHR отменён.

Я ничего не понимаю в хаосе, что царит вокруг. Все бегают, действительность испускает странные волны, всё причиняет боль. Я говорю Мире и Банжи, которые молчат уже долгое время, что иду в уборную. Банжи предлагает пойти со мной, я говорю — нет. Нахожу уборные, пускаю воду и в зеркале вижу Люси, стоящую за мной.

Говорю ей оставить меня одного. Она не хочет. Прошу и молю её оставить меня в покое. Она остается. Оскорбляю её, и она уходит. Я умываюсь, я дрожу. Входит какой-то месье, я вытираюсь и покидаю уборную. Издалека вижу Банжи, успокаивающего плачущую Миру. Люси не вижу, она обиделась.

Коря себя, я направляюсь к выходу. Подхожу к остановке трамвая. Отбытие через четверть часа. Это целая вечность. Я беру такси и возвращаюсь в Тулузу.

Спустя шестнадцать нескончаемых минут пути такси оставляет меня перед Новым мостом. Пройдя его до середины, я смотрю в свой телефон: пропущенные вызовы. Отправляю сообщение Банжи о том, что вернулся в Тулузу. Гаронна черна, она блестит под искусственным освещением города. Нас больше нет. Нас нет уже пять лет.

Кто-то меня зовёт, я оборачиваюсь: парень просит у меня сигарету. Я даю и себе подкуриваю тоже. В конце моста различаю силуэт. Она знает, где меня найти. Она умна.

Я курю свою сигарету, глядя поверх реки. Мой взгляд пытается зацепиться за мост Сен-Пьер, но соскальзывает и падает во тьму холодной воды. Всеми конечностями я чувствую, как приближается Люси. Она берёт меня за руку, холодным поцелуем касается шеи.

— Ты не можешь меня оставить? — спрашиваю её я.

— Почему рыжий город зовётся розовым? — Она садится на край моста.

— Я не знаю, Люси! Никто не знает!

— Почему?..

— Оставь меня!

Я слышу шаги.

Мира и Банжи тоже меня отыскали. Банжи сжимает меня в своих объятьях сзади, говорит, что я замёрзну. Мира берёт меня за руку, и вместе они тянут меня за собой. Банжи говорит, что мы возвращаемся выпить за Дамира. Я спрашиваю, что мы будем делать с Люси. Они переглядываются, и Мира говорит, что за неё мы тоже выпьем.

Я смотрю вокруг: никого.
Извлечение без названия
рассказ
Божья коровка сидит на листочке невысокой луговой травы. Свет переливается на ее оранжевых крыльях и, соскальзывая, проваливается в бездну крохотных черных пятнышек.

Поздняя весна. Трава в степи свежая, еще не высокая. Многие растения уже распустили свои бутоны, приглашая на сладостный пир всех жужжащих насекомых. Пчелки неустанно посещают один цветок за другим, собирая драгоценную пыльцу. За ними прилетают шмели, доставая длинным хоботком то, что было оставлено меньшими полосатыми сестрами. По веточкам и стеблям тянущихся к солнцу растений ползут жучки, насекомые — тоже в поисках нектара или прячась в тени листьев от огромной звезды и хищников. Каждое создание впитывает свет и тепло, которых так не хватало в долгие зимние месяцы спячки. Туда и сюда снуют трудяги-муравьи, уже готовясь к зиме по велению своих королев.

Широкий простор то и дело возвышается холмами, между которыми посвистывает ветер, повторяя звуки домбры, на которой играет где-то вдали призрачный степной музыкант. Яркие, порывистые звуки, лишенные обилия красок, но одновременно глубокие в каждой сыгранной ноте, сливающейся с другой невообразимым отзвуком, словно дыхание местной природы. Этот кюй уносится ветром в ярко-зеленую даль километров, над которой раскинулось вечное небо — красивое, ослепительно голубое, никому не доступное. Даже птицы здесь не летают, а порхают над поверхностью пробужденной земли, подобно бабочкам, сопротивляясь ветру, и, приземлившись, прячутся в траве и редких кустах, в которых уже свиты гнезда.

Небольшими стайками перебегают степь куропатки, время от времени прижимаясь к травам и с ними сливаясь, когда солнце на долю мгновения заслоняет зловещий, с загнутыми крыльями, силуэт хищной птицы, острым взглядом ищущей добычу для своих острых когтей и клюва. С высоты — наверное, она здесь поднимается выше всех, — птица замечает группу сусликов, уже подавших друг другу сигнал об опасности и разбегающихся по многочисленным норам.

Так живет весенняя степь, пустая на самый первый взгляд и даже на второй. Она лишена очевидности. Помимо колышущегося шелка ковыля и громкого шепота ветра, здесь не видно ничего, и, только увеличив кадр, можно заметить всю эту жизнь между фиолетовыми цветками шалфея и ириса, снегами чабреца и типчака, солнышками поздних тюльпанов и ромашек и улыбками васильков.

Так живет весенняя степь — дикая и таинственная, благодатная и беспощадная, и кюю вторят невидимые птицы, пока солнце еще не достигло зенита. А в полдень только ветер остается в этом краю, как его единственный повелитель. Поднимая травинки и частицы земли и таким образом оставляя за собою след, он уносится к холмам, все дальше и дальше, к почти полысевшей Большой Ичке, высокой Козьей горе. На склонах ее еще остается небольшая осиновая роща, в тени которой лежат двое.

Расстелив клетчатый плед, они молча лежат под осиной, всматриваясь в изрезанное тонкими ветками синее небо. Ничего не говорят — говорить о чувствах не принято. Но вместе с мелкими свежими листьями над ними навис один большой вопрос, ответ на который они найти не могут. Так и лежат они, как бы все понимая, но ничего не принимая, и, соприкасаясь плечами, через кожу делятся тем, что их мучает больше всего. Он приподнимается и склоняется над ней, смотрит в ее карие, широко открытые глаза, смотрящие в небо, проводит по черным распущенным косам, в которых запутались травы и только что вплетенный луговой цветок.

Она переключает взгляд с неба на его лицо, смотрит в его прищур и знает, знает все: что он вдыхает аромат ее духов, который так любит; что ловит ее дыхание, нежностью отзывающееся в его груди; что смотрит на нее, как будто впрок, не в силах вдоволь насладиться чертами ее лица…

Какой-то шорох в кустах, и оба, взглянув в ту сторону, возвращаются из мира единственного чувства на двоих — в общий со всеми мир работы, правил, долга. Они поднимаются — он берет корзину, она стряхивает траву и землю с пледа, — и так же, молча, направляются к желтым жигулям, оставленным где-то под горой.

Бесшумно сминается трава, издалека раздается весеннее пение множества птиц, бабочки снуют вверх и вниз по роще, которая заканчивается, обнажая пологий спуск с горы. Являясь самой высокой точкой округи, Большая Ичка издали кажется лишь одиноким холмом — как и многое в степи является не более, чем кажущимся. Из-под ног в разные стороны разлетаются крылатые твари, кузнечики подпрыгивают, помогая недолгому полету желтыми, красными, синими крыльями, и снова прячутся в разнотравье. В голубом небе, под золотым размытым пятном, парит птица с закругленными краями, беспокоя зеленое поле. Вдруг из ниоткуда раздается чудесное пение маленькой птички. Мелодия окутывает спускающуюся пару со всех сторон, становится громче и тяжелее, богаче на звук. Появляются музыкальные инструменты. Словно человеческим голосом запевает неведомая птица, все громче и громче, отчетливей слышатся слова — и вот чей-то взор уносится ввысь, оставляя внизу ее и его, все так же под знакомую песню направляющихся к машине…

Вдалеке как будто бы сам ветер гонит коней куда-то на юг, под самое солнце. Они уже спустились с Козьей Горы и добрались до своих желтых жигулей, вобравших в себя столько тепла и света, что больше в крашеное железо не вместится. Он открывает багажник, складывает сумку и плед, садится за руль, открывает окна, а она ждет, когда легкий ветерок хоть немного остудит внутренность автомобиля, после чего садится рядом. Молодой человек проводит ладонью по ее руке, затем по плечу, ласково смотрит, как она смущается от его прикосновений. Достает несколько травинок, запутавшихся в ее волосах, оставляя в них цветок. Она, раскрасневшаяся, поворачивается к нему, кладет ладонь поверх его руки, остановившейся на ее лице.

— Надо возвращаться.

— Надо.

Заводится мотор, жигули начинают подрагивать и уносят своих пассажиров. Он смотрит на степную тропу. Неглубокая колея ведет их к большой дороге, расположенной в нескольких километрах от Ички. Время от времени они притормаживают, пропуская пересекающие их путь стайки куропаток. Она радуется, если видит на сопке всматривающегося вдаль суслика. Мелкие птицы обгоняют машину в низком волнообразном полете. На лобовое стекло то и дело садятся мелкие букашки, желающие экономично преодолеть большое расстояние.

Они молчат, даря друг другу целый мир. Их мир — без края, но ограничен степью и в ней же органичен: поля, меняющие цвет, полупрозрачный перелесок, одевающийся в зелень. Невидимый чистейший свет струится днем, ночной течет — и чист, и видим. Как будто всё дано природой. Чуть больше, чем далеким странам, чуть меньше, чем за океаном, и лишь мгновенье — местным людям дар. Молчат деревья, и ветер замолчал внезапно. Жигули остановились. Травы замерли, устали. Цветы как будто бы поникли. Уже вечность как их сшивает ночь за руки. И в этом целом мире их молчанья — тяжесть восприятия неминуемой разлуки…
Извлечение из «Повести о Ноа»
Храм Луки
рассказ
Вечер наступил быстро. Я курил в окно под радио и чего-то ждал. Ничего конкретного, но было состояние ожидания. Солнце ласкало подоконник рябиновым светом, нагоняя самые разные мысли.

Вдруг раздался звонок. Кузина пригласила поужинать с ее подругой в кафе. Нужно было идти полчаса пешком, поэтому я сразу начал собираться.

Подруга Кузины была красивой девушкой. Это была такая красота без примесей и особенностей, когда видишь человека и говоришь себе: красивый.

Она сказала, что работает в закрытом женском клубе, где одинокие и не очень женщины развлекаются. Добавила, что к нам должен был присоединиться Марк, ее парень, с которым они работали вместе. Он подошел четверть часа спустя. Марк работал в том клубе стриптизером. Больше ничего о себе он не рассказывал, но внимательно слушал шутки Кузины, воспоминания ее подруги и мои истории. Он тоже был красив.

Отужинав, мы решили прогуляться по освещенной в тот час набережной, которая делила город на две неравные части. Вечер понедельника был пустым. Люди, еще не заснув, через все вечерние ритуалы готовились проснуться.

Мы прошлись до моста и свернули в город, так как прохладный воздух от реки сильно охлаждал пальцы, уши и нос. Подруга Кузины хотела попрощаться с нами и убежать на работу, но Марк предложил нам с Кузиной сходить с ним в один бар рядом с клубом, чтобы мы могли провести вечер и убить время до того, как он заступит на службу, а заодно проводить его девушку до места работы. Так мы и поступили.

Оказалось, что бар был издавна облюбован стриптизерами и стриптизершами города и незаметно превратился в закрытое местечко для избранных и их друзей. Тихо звучала музыка, разноцветные лампочки мигали ей в такт. Марк взял нам по стакану, и мы сели за стол.

Там мы сидели некоторое время, вяло попивая напитки и разговаривая о всяком. Затем к нам подошел мужчина, спросил у Марка, как дела, и подсел за наш столик. Представившись Лукой, он спросил у нас, рады ли мы возвращению трамваев?

Марк пояснил, что три года назад власти города убрали трамваи и их пути в городе, потому что посчитали их ненужными. О реальных мотивах можно было только догадываться, но, как сказал Лука, новый мэр решил вернуть трамваи, потому что они нравились людям. Марк возмутился, что, когда миллион жителей города говорили властям, что трамваи нужны, их никто не слушал. Кузина отметила, что миллион человек не слишком-то громко возмущались, но все же она была рада возвращению трамваев, а мне захотелось как можно скорее сесть в вагон и проехаться до конца, в депо.

— Скорее бы услышать трамвайный колокольчик, — сказал Лука и, пригласив парнишку-официанта, заказал всем нам выпить и ушел.

Сразу после этого к нам подошел полный мужчина. Марк встал, они поздоровались и стали эмоционально что-то обсуждать. Мужчина оказался работодателем, нанимавшим стриптизеров, и он был против того, чтобы Марк посещал его квартал с частными представлениями на дому. В их среде существовала иерархия: самые успешные танцоры и танцовщицы (или их наставники) владели кварталами, а другие могли танцевать лишь в ночных клубах, изредка посещая клиентов на дому. Я не знал, в какой категории находился Марк, но он уступил в споре, и они, пожав друг другу руки, попрощались.

Когда мужчина удалился, Марк сказал нам, что это был хозяин ночной жизни города. Многие танцоры хотели бы у него работать, но сам Марк не хотел.

Подошел Лука с новой порцией алкоголя и поинтересовался нашими планами на вечер. Марк вскоре засобирался на работу. Кузина должна была присоединиться к своей подруге в клубе, а я собирался спать дома. Лука сказал, что это смертельно скучно, что у него был грустный праздник, который необходимо отметить. С этими словами он направился к бару и, вернувшись с двумя бутылками шампанского, велел мне собираться. Сказал, что мы отправляемся к нему.

Шли мы пешком. Лука живо расспрашивал меня обо всем, рассказывал о своей жизни. Он был актером в городском театре. Когда мы вошли в его квартиру, он включил свет, и передо мной предстало его убежище. Это была самая красивая квартира из всех, которые я видел. В глаза сразу бросались большие окна без штор, которые, по всей видимости, выходили на начало набережной. Лука, заметив мой взгляд, ухмыльнулся и сказал, что, так как напротив домов нет, к нему никто не заглянет, поэтому он может позволить себе ходить голышом, хотя во время некоторых спектаклей в молодости он не раз представал без одежды и перед зрителями.

Просторная комната служила одновременно и гостиной, объединенной с кухней, и спальней. Большая кровать на четверых и антикварный шкаф легко прятались за занавесом, который отделял спальное место от остального пространства. Повсюду были расставлены канделябры с одинокими, почти до конца прогоревшими свечами, несколько ламп освещали углы. Около десятка книг были небрежно свалены в разных местах, так и не дочитанные.

Раздался хлопок: это Лука открыл бутылку шампанского и разлил его по пустым баночкам от варенья.

— Не очень гостеприимно, — сказал он, — но это лучше, чем мыть сейчас посуду. Смысл ведь в том, чтобы напиться. Ты знаешь, — продолжал он, — мне завтра исполнится пятьдесят лет. Мой театр, театр, которому я отдал всю свою жизнь, намекнул на мое увольнение. Директор сегодня говорил со мной и сказал, что время пришло, и что к моему юбилею он представит меня к городской награде, а в театре я получу звание заслуженного актера. Столько всего в один миг! Зачем мне все это сейчас, если я ждал этого двадцать лет назад? Все награды слаще в молодости. В зрелости наступает наказание. С этим званием я смогу посещать любые спектакли бесплатно, проводить встречи с молодыми людьми, делиться опытом и даже ставить собственные спектакли, если захочу. Но зачем? Зачем мне ставить свои спектакли? Я не тот актер-карьерист, который хочет стать режиссером и угнетать своим авторитетом других, словно мстя за долгие годы унижения. Нет, я тот актер, который хочет им остаться, который приносит в жертву свое тело, через которого проходят сотни чувств, эмоций, состояний! Это все уничтожает оболочку. Тело и так страдает от лжи и фальши, от этой бесконечной игры в других.

Я был в растерянности. Меньше всего от этого вечера я ожидал наблюдать страдания теряющего работу актера. Чтобы поддержать его, я сказал, что он выглядит безупречно.

— Безупречно? — спросил он и продолжил: — Безупречно, потому что вся ложь стала правдой. Чтобы это случилось, мне пришлось поменять правила игры. Я жил каждой ролью, чтобы слова были правдой. Я транслировал зрителям всю любовь, которая во мне живет, каждое отдельное страдание, я рассыпался на граммы этой неоправданной жизни — для чего? Чтобы хорошо выглядеть? Нет. Я хотел слышать, как всхлипывает девушка в последнем ряду. Я хотел быть тем стариком, который полвека не видел своих детей. Я хотел быть тем юношей, который нетерпеливо ждал окончания спектакля, чтобы со своей восхищенной возлюбленной удалиться к чертям на край света и просто любить. Я хотел до конца своей жизни слышать овации, выкрики «Браво», кланяться тысячу раз и видеть, как закрывается занавес, чтобы открыться снова. Но нет, этому не быть. После моей пятидесятилетней смерти жизнь не наступит, и я буду спиваться шампанским, а такие добрые люди, как ты, будут мне помогать в этом. Ты ведь будешь пить со мной?

Я ответил, что буду, и залпом опустошил свою банку. Актер повторил за мной и снова наполнил наши импровизированные бокалы. Он смотрел в окно, я курил сигарету, мы оба молчали. Затем Лука повернулся ко мне, провел ладонью по лицу и предложил посмотреть фотографии тридцатилетней давности.

— Тридцать лет я выступал на сцене. Тридцать лет мне рукоплескали — даже в столице. Тридцать лет мне платили немыслимые деньги, чтобы на тридцать первом году выбросить, как поломанные, устарелые, выцветшие декорации. Как будто это нельзя более восстановить, и не будет другого спектакля, где это всё могло бы понадобиться. Мусор, одним словом. Тридцать лет звездной жизни. Я не смогу тебе объяснить, но я себя правда чувствовал звездой на небе. Яркой, желанной, недоступной, загадочной. Да, возможно, та единственная звездочка, которая видна в это окно, уже мертва и мы видим лишь ее свечение, которое мчится к нам сквозь космос. Возможно, завтра ее уже не будет, и окно это опустеет. Все, что ты видишь в этой комнате, все это я заработал. Я мог позволить себе не работать. Мне нравилось красиво жить. И да, ты знаешь, возможно, это лучший жребий для меня. Уйти вот так.

Он опустошил свой бокал и, снова его заполнив, продолжил:

— Мне грустно, Ноа. Грустно, потому что мы не имеем того, что заслужили, как все говорят. В последние годы я себя ненавидел. Наверху, — он указал на узкую, неприметную в конце комнаты лестницу, на ступенях которой были расставлены растения в горшках, отчего мне изначально показалось, что это настенные полки, — наверху мой храм. Это комната, куда я никого не впускаю. Хочешь посмотреть?

Я очень хотел, но смущался, и сообщил ему об этом. Он закурил, поставил банку на стол, взял меня за руку и повел к лестнице. Пропустил меня вперед, мы поднялись, и Лука включил свет.

Это была небольшая, почти пустая белая комната, на полу которой были расставлены погибающие свечи. Актер зажег спичку, выключил свет и стал хаотично бродить по комнате, зажигая их. Запахло вишней. Каждая новая спичка зажигалась с чирком, эхом отражавшимся от пустых стен. В конце комнаты стояла небольшая платформа с канделябрами. Лука поднялся, зажег последние свечи, поднял с пола черный халат, надел его и повернулся ко мне.

— Последние три года я закрываюсь здесь, — начал он. — Это то место, где я творю. Почти под самым небом. — Он указал на потолок, в котором было большое окно. Комната была под самой крышей. — Сначала, — говорил он, — я репетировал здесь роли. Потом я понял, что это не репетиция, а просто заучивание текста, поскольку мое мастерство позволяет мне примерить душу сразу. И что-то меня угнетало, а потом я понял, что мне не дают те роли, которые я хотел бы играть. Что театр наш устарел, что люди устарели тоже. Они не хотят спектакля, истории, им не нужно мое ремесло. Им был нужен я. Они меня, словно урода, подняли на руки и установили на невидимый пьедестал, и стали обсасывать по косточкам мою жизнь. Им было интереснее то, что я ем на завтрак, но я не завтракаю. Им было интересно, с кем я засыпаю и с кем просыпаюсь. А мне хотелось творить — всегда для себя. И в этой белой комнате я воссоздаю идеальных зрителей, которые молча внемлют, читаю им тексты, какие хочу и как хочу. А то, что я даю — или давал — той публике, это лишь то, что они сами хотели получить. И мне больно за этот обман. На сцене я умирал, потому что лгал. Потому что на сцене было ремесло, мастерство, манипуляция, но не было меня. Я всегда оставался в этой комнате. Как больно за этот обман. Но иначе я не мог. И публику очень жаль — и за ее низменные желания, и за ее наивность. Но это не ее вина. Люди — простые существа, а художники — боги, и нам свойственно прощать. Я всегда жил красиво. Порой — очень бедно, но всегда красиво: в каждом действии, жесте, выборе был смысл. В молодости я выбирал, что курить: обычные сигареты за десятку, или крутить сигареты самому, покупая табак и бумагу за пятерку. И я курил табак, потому что он был дешевле. Иногда, когда очень хотелось, я мог купить себе пачку сигарет и наслаждаться ею одну ночь и один день. Мы ведь можем делать себе подарки? Даже в глубокой бедности. А вопрос о том, чтобы бросить курить не стоял. Курить было нужно, потому что это было красиво, я любил себя с сигаретой. И зритель любил. Это были вдохновляющие игры с самим собой. А теперь я стар, и играть мне не с чем.

Лука, казалось, закончил. Он печально смотрел на свои руки, по которым пробегали тени и свет от трясущегося пламени свечей. Я смотрел на него. Я был его единственным и идеальным зрителем в тот вечер. Он потушил свечи на сцене, сбросил с себя халат, попросил меня подождать и вышел.

Вернулся он с книгами, пледом, сигаретами, второй бутылкой — и двумя бокалами для шампанского.

— Уже полночь, друг мой, мне пятьдесят, и ты остаешься здесь. Я буду тебе читать. — С этими словами он закурил и открыл окно на потолке. Мы услышали трамвайный колокольчик.

В комнату заползала ночь.
Наши контакты

Телефон: +7 777 227 7293
Почта: litera.obskura@gmail.com
FacebookYouTubeInstagram
This site was made on Tilda — a website builder that helps to create a website without any code
Create a website