«С первого раза он некрасив, со второго — безобразен», и «Кедровые орехи, сливки, ром, свежий базилик, жжёный сахар», и «Настоящие острова никогда не обозначены на картах», и «Стреляет из незаряженного пистолета», и «Тени от её крыльев падают на город и растворяют», и «Письма из смутного прошлого оставляют порезы», и...
Ветерок из открытых створок окна растрепал твои волосы и страницы забытой книги на пыльном моём столе. Все гадали тебе и гадали мне, да не выгадали ни хрена. Потряхивая веригами, в лёгком танце переворачивая сердца, шагаешь по пиршественному столу, не уронив ни чаши. В пронзительной ясности твоего ума сплелась непролазная чаща. Отблеск костра сквозь чёрные ветки, витая тропинка и непроверенные слухи. Я открываю двери. Здесь явно живут волшебники, останавливающие время. Со стен на меня проецируют недоверие лица, замершие в едином миге. Я замечаю чёрную тень, шелестение юбок, росчерк длиннющей трубки, кисею черносливового дымка. Заглядываю за зеркало — нет, за второе — нет. Стукаюсь длинным носом о старых знакомых, пришелец чуждый, вежливец грубый. Ловлю указательный и средний левой руки, задержавшейся на столе, успеваю выжечь на каждом ногте по руне и просыпаюсь.
Солнечный свет, проходя сквозь сплетённые ветки и бутылочное стекло на столе, рисует на стенке светло-зелёный глаз. Я втягиваю крылья и хвост, сглатываю клыки и бреду умываться. Раз-два-три — чёрные ботиночки отбивают такт. И отвести бы от этих икр бесстыжий глаз, но глаз, собака такая, это тебе не хвост, его не спрячешь. Шепчешь. Голос — выше, чем обычно — толкает на глупости. В чёрном кофейном аду закручиваются чёрные складки твоих одежд, а я зависаю лысым нетопырём над распахнутой ветром книгой.
«Боги закрывают глаза, ты берёшь кисть и рисуешь на их веках», и «Сначала тебя вырезали из слоновой кости, потом окунули в расплавленную бронзу и оставили так», и «Пустые гнёзда химер манят со всех краёв», и «Ты перевернёшь календарь, и вместо последнего дня наступит сладчайший Армагеддон».
Несообразный бред никак не сочетается с твоим спокойствием и такой тернистой твоей дорогой, что любой лысый чёрт побрал бы сам себя, лишь бы не сламывать там копыто. Такое спокойствие не даётся за просто так, и я долго вожу по нежнейшему, слегка золотистому пергаменту пальцами, и каждая крошечная морщинка, каждый выступ лопатки, каждый позвонок, точёность колена и арфовый выгиб рёбер сообщают мне столько же, сколько вплавленная в янтарь стрекоза. Проклятый лжец и рассказчик, я не смогу рассказать и доли историй, расцветающих в уголке твоего (некоторые сорта кошачьего глаза; тонкая грань листвы, пробиваемой солнцем; росток, пробивающий разбухшее семечко) глаза. «Ведьма! Ведьма!» — голосят лейкоциты и Т-киллеры, потом хватаются за цитры и цимбалы и задают дикого балканского пляса.
Окно проламывает шелестящая тень, и створки стеклянным звоном бьются о стены. Деревянные пальцы вскидываются защищаться, однако это всего лишь птица, ветром несомая. Траурный ворон с византийским (флорентийским?) профилем невозмутимо топчет страницы, моргает бездонным глазом, складывает крыло за крыло, и на стене появляется тень — изгиб твоей ломкой спины. «Только каркни мне “нэвэрмор”», — бормочу я и приседаю на корточки, разглядывая птичий профиль, запоминая его. Бережно разворачиваю крыло — цепь воронёных пластинок стали. Господи, да ты рукотворен, мой трепетный гость! Нахожу между перьев записку, разворачиваю и вижу лишь чистый лист. Матерюсь, закуриваю, расчищаю место среди книг и бутылок и провожу первую линию.
«Пляшут искры около рта», и «За грани туманностей нас понесло», и «Иногда дуэт оказывается одним человеком, но я не влез», и «На самом деле значений нет, значения выявляешь ты в сердцем своём», и «Как паутина, стягивают каждый шаг, каждый вдох, отсеки их и сожги», и «Зима в Муммидоле, и Снусмумрик музицирует в клубящейся круговерти», и «Я смотрю, как ты гуляешь меж осколками, как ты поднимаешь руки к волосам», и «К их коже пристали загадки и обманы», и вновь...
Я устаю уже под утро: всегда всё делаю не по-людски. Ты распластала крылья на моей крыше и, кажется, сегодня я усну спокойно под невесомым твоим теплом. Ворон спит на моём плече, и гнутый его иноземный нос зацепляет серьгу в моём демоническом к ночи ухе. Ночь, когда не нужна огненная вода. Ночь прекрасная, как несбывшееся никогда. Ночь, в которой танцуешь ты на моём веке — странная, близкая, спрятанная глубоко в человеке. Вскрытие завершено в глубокую полночь, ланцет в крови, и что-то подсказывает, что это моя кровь по стали течёт. Что-то во мне неумолимо шепчет: ты моя кровь. Это будто бы сказка, и будто бы исповедь, и бесконечная ложь, и до предела правдивый нож. Вероятности вспарывающий нож.
«Появляясь из пены и щёлочи, да...»